Гибельные выси Константина Райкина

Что такое талант? По определению из толкового словаря Ожегова это «выдающиеся врожденные качества, особые природные способности». Честно сказать, определение довольно туманно. Но каждому, кто пришел 12 октября в Камерный зал Московского международного Дома музыки на встречу Андрея Максимова с Константином Райкиным, никакого определения и не требовалось, ведь Райкин – мэтр театра и кино, всего добившийся сам, несмотря на знаменитого отца и обладающий неоспоримым талантом перевоплотиться в своего героя, пропустить через себя его эмоции и мысли.

Константин Аркадьевич Райкин — художественный руководитель Российского государственного театра «Сатирикон» имени Аркадия Райкина, режиссер, народный артист России, член Совета при Президенте РФ по культуре и искусству, лауреат Государственных премий РФ, четырежды лауреат Национальной театральной премии «Золотая Маска», лауреат театральных премий: Фонда им. К. Станиславского, «Хрустальная Турандот», «Чайка», «Кумир», награждён орденами «За заслуги перед Отечеством» IV и III степени, профессор Школы-студии МХАТ, основатель «Высшей школы сценических искусств» («Театральная школа Константина Райкина»).

Про жизнь с самим собой

Первый вопрос, заданный Андреем Максимовым, был достаточно неожиданным: «Вам самим с собой тяжело жить или легко?», и ответить на него Райкин смог только после длительной паузы:

«Тяжело… Я очень разнообразный и противоречивый. Многого хочу, и эти «хочу» направлены в противоположные стороны. Жизнь мучительна. И для меня тоже. Но эта мука называется по-другому счастье. Вот это надо тоже понимать. Мне очень тяжело живется с собой, но я к этой тяжести привык, более того считаю, что это такая среда, в которой я существую. И видимо организм привык, что он существует в этом постоянном противоборстве и преодолении чего-то. И в целом жизнь прекрасна. У меня другой нет, мне сравнивать не с чем, но понимаю, что я все-таки человек счастливый, я занимаюсь любимым делом. В общем, все вместе это называется счастьем. Другое дело, что это счастье другому человеку смертельно. С точки зрения другого человека это какой-то идиотизм как я живу, это абсолютно нерационально, нецелесообразно. То есть это счастье годится только мне одному. С точки зрения большинства людей, я очень много работаю, у меня нет выходных никогда просто, я работаю все время. Это нормально для меня, а для кого-то это идиотизм. При этом я зарабатываю гораздо меньше денег, чем мог бы. Некоторое время назад предлагали семнадцать миллионов долларов за съемки у Спилберга. Но в это время у меня был ряд гораздо более интересных для меня вещей. Я отказался, чтобы ставить спектакли, чтобы репетировать. Все, что я делаю, мне очень интересно, у меня нет времени делать неинтересные для себя вещи. Просто нет времени. Я тут не вижу, на самом деле, никакого героизма. Ну, время у нас циничное и, вроде как, выше денег ничего нет. Да есть, конечно, есть. И масса вещей есть гораздо более ценных, чем деньги. Это безусловно. Я просто сделал выбор когда-то, я понимаю, что иду по этой дороге. Есть какие-то соблазнительные другие дороги, но у меня уже нет времени на них сворачивать. Как любой взрослый человек я сделал выбор, и мне очень интересно то, что я выбрал. Это очень сложно, этим надо заниматься бесконечно много, чтобы хоть чего-то серьезного, уважительного достичь. Поэтому у меня нет времени отвлекаться и считать деньги, которые я мог бы заработать, пойдя по другой дороге».

Про детство и семью

«Я в детстве не хулиганил. Я был очень живой, очень много двигался, и много пространства занимал в силу малых размеров. Большей энергией я старался восполнить свои малые размеры. Так сказать, частотой телодвижений и объемом занимаемого пространства. Но я не хулиганил, не делал гадостей. Бывало что-то случайно. Один раз я разбил стекло — классика жанра. Но это один раз, случайно. Иногда я получал двойки, хотя хорошо учился. Но я так страдал по этому поводу, что родителям не приходило в голову меня наказывать. Я мучился сам из-за этого, я добросовестный очень был. Поскольку я из советской семьи, и родители у меня были по идеологии такие чистые дети советской строя, когда мне было лет шесть, мне было очень предметно и понятно объяснено родителями, что единственное, чем я могу помочь своей стране это тем, что буду хорошо учиться. И я помогал стране, а когда получал двойку, понимал, что плохо сегодня помог своей стране. И для меня это было совершенно чудовищно по части угрызения совести, со мной творилось страшное. Мама и папа воспитывали меня не какими-то угрозами, назиданиями. У нас была очень доброжелательная, но строгая семья. Семья наша жила под знаком любви друг к другу. Надо сказать, мы мало виделись. Родители все время уезжали на гастроли, и я ужасно по ним скучал, так же как и моя сестра Катя. Мы все время были в разлуке. Катя уже училась в театральном институте, потом в театре Вахтангова работала. Я учился в школе в Петербурге. Мама и папа все время куда-то уезжали и подолгу, месяцами отсутствовали. Я был со своей няней Тасей, которую очень любил, и все время находился в ожидании родителей. Но все равно меня, так же как и сестру, воспитывали родители. Как-то было заведено, что я сразу понимал, что что-то делаю нехорошо. По папиному взгляду, папа умел сгустить пространство. Он говорил тихим голосом, и этого тихого голоса боялись все в театре. Я же застал театр Аркадия Райкина. Когда пришел в него, и потом уже став художественным руководителем, я работал долгое время с людьми, которые работали с папой. Их осталось уже немного в театре, но было всегда достаточно, что бы время от времени говорить мне: «Вот ты орешь, как ненормальный, бегаешь по театру, как сумасшедший, а Аркадий Исаакович умел тихо одну фразу сказать из-под полуприкрытых век, и человек сразу подавал заявление об уходе. Вот это результат. А ты что тут бегаешь, орешь, сотрясаешь воздух?».

Несмотря на то, что Константин Аркадьевич рос в актерской семье, он совсем не собирался становиться артистом:

«Я занимался биологией, очень ей увлекался, много знал. Я учился в школе с математико-химико-физико-биологическим уклоном при Санкт-Петербургском государственном университете. Родители это всячески поддерживали, и мне казалось очень логичным, что у нас все актеры, а я ничего с ними не буду делить, в другую совсем сторону пойду. Это казалось очень логичным и правильным. Но в какой-то момент я понял, что животными увлекаюсь гуманитарно, не как ученый, увлекаюсь художественно. Я не могу, когда они зафиксированы, когда в формалине уже, когда они уничтожены и находятся в каком-то статичном, на веки вечные, музейном состоянии. Но я это не сразу понял, я ходил в экспедиции за ядовитыми змеями в Мандешлак (змеи — это абсолютно совершенные существа по своей природной направленности, это невероятная красота), много занимался млекопитающими. А папа-то всегда хотел, чтобы я стал артистом, и потом я узнал, что он с моего детства был уверен, что я буду артистом».

Про Аркадия Райкина

Слава Аркадия Райкина в Советском Союзе была огромна, но, оказывается, в жизни он был совсем не таким как на сцене:

«Папа как-то умел очень застенчиво не замечать своей славы. Он был очень скромный человек. Вообще в жизни он многих разочаровывал, потому что от него ждали продолжения того урагана, каким он являлся на сцене, а он в жизни был тихим, больше слушающим, чем говорящим, больше воспринимающем, чем выдающим какую-то энергию. Сначала на человека, первый раз его увидевшего в жизни, он производил шоковое впечатление, но очень быстро при нем раскрепощались. И он умел слушать, умел восторгаться, он любил удивляться со знаком плюс, любил увлекаться, и люди это чувствовали».

Аркадий Исаакович очень верил в талант сына:

«Папа вообще верил в меня гораздо больше, чем я сам в себя. Он ко мне очень хорошо относился как к актеру, поэтому был для меня не авторитетом по части оценки моих работ, я не относился внимательно к его оценкам, потому что они всегда были высокими. У меня были гораздо более строгие судьи и учителя. Отец никогда не ругал меня. Он советы какие-то давал, иногда очень точные, но он меня любил, он был папа. Я был вообще артист с инициативой, что было очень опасно в театре Аркадия Райкина. Он был оцифрован на одного человека, а тут пришел какой-то второй и тоже стал проявлять инициативу. А оцифрован-то на одного, и этот самолет стал крениться, конечно. Папа проявил колоссальную мудрость в том, что позволял мне вообще это делать. Если бы он меня выгнал, мне было бы, конечно, больно, но я бы это понял, потому что это был его театр, его детище и почему кто-то должен приходить и какую-то свою кашу варить? Тем не менее, он нам, молодым артистам, позволил ее варить, очень нас защищал, и любил играть с нами. Однажды мы были на гастролях в Вильнюсе. Мы играли так: он играл свой спектакль, и мы играли с ним в спектакле, потом мы играли свой, без его участия, потом опять с ним, а потом шесть своих за три дня. Это был очень крикучий спектакль, с большой голосовой нагрузкой, и к шестому спектаклю у нас у всех пропали голоса, мы были группой сифилитиков таких молодых. Голос звучал только когда орешь. И после спектакля я прихожу к себе в гримерку и вижу: папа сидит с каким-то лицом таким… любящим и говорит: «Я был на спектакле». Я говорю: «Ну, что же ты пришел на шестой? У нас голосов нет, мы вообще играть не можем». А он: «Какой спектакль!» и рыдает. Это для меня было очень значимо. Он вообще мог много от чего заплакать, например, от балета – сказать: «Господи, как прекрасно» и зарыдать. Ну, это семейное».

Гений отца иногда выходил Константину Райкину боком:

«Папа был гениальный артист, я это понимал с детства, и смотрел, как он работает, хотя научиться у него было почти ничему невозможно. Он был не полезен для другого, он не обладал педагогическими способностями. Это невероятно было, как он показывал, можно было, попросту сказать, сдохнуть от того, как он показывал, это безумно хотелось по-обезьяньи повторить. Но это не годилось никому, кроме него. Это были какие-то ходы, приемы, невозможные для воплощения, это годилось только ему. Он навязывал это всем артистам и был счастлив, когда кто-то пытался повторять. Но это не шло никому. Однажды он мне загубил работу, потому что показал, как это можно сыграть. Это было гениально просто, и я стал пытаться это повторять. Он был счастлив, что я повторяю все, что он показывал. И потом я попытался выходить с этим на своих творческих вечерах. Я тогда был уже популярным, и у меня были творческие вечера, надо сказать, очень успешные. И вот я в конце, как бы на сладкое, решил показать этот номер. Ушел при полном недоумении зрительного зала. Но я не поверил, что это провал, и еще четыре раза пытался показывать. Я проваливался не только сквозь пол, но еще сквозь несколько этажей вниз. Когда четвертый раз провалился, я пришел к Валерию Фокину, режиссеру, которому больше всего доверял, и сказал: «Валера, вот ты сейчас сядь, пожалуйста, я тебе сыграю, а ты мне скажи, в чем дело». И сыграл. Это была замечательная вещица, раннего Чехова, называется «Из дневника помощника бухгалтера». А Фокин сказал: «Старик, тебе надо это забыть, выкинуть это из головы, потому что ты здесь существуешь на территории Аркадия Исааковича Райкина. Это территория, которая запрещена для всех вообще, а тебе в первую очередь. Ты повторяешь краски артиста Аркадия Райкина, это портит все. Тебе нужно не прикасаться больше к этому произведению, потому что оно испорчено для тебя, это табу».

Про театр и раздвоение личности

Оказывается, совмещать должность художественного руководителя театра и актера в этом же театре мэтру совсем не трудно:

«Я получаю такие пистоны от режиссеров, меня бьют по башке и всяким другим местам. Я это люблю, жить без этого не могу. И любой другой артист тоже. Актерская профессия подчиненная, и это прекрасно. Юра Бутусов иногда говорит: «Ребят, все неплохо, если б не Константин Аркадьевич». А я в диалог никогда не вступаю, это профессиональное. Я не обсуждаю, я принимаю к сведению. Актер обязан запомнить, какие претензии предъявляет режиссер, принять к сведению, реализовать это замечание. Я за пределами зала худрук, а в зале я актер. Происходит переключение. Я буду идиотом, если приду репетировать и все время буду говорить: «Я худрук». Как-то я попросил Сергея Витальевича Шенталинского и Аллу Борисовну Покровскую поставить пьесу Островского «Не все коту масленица», в которой я играл вместе со студентами своего курса. То есть я был дважды худрук – самого курса и театра, в общем худрук худрукыч. А когда репетирую, я становлюсь нормальным артистом, то есть у меня обязательно не получается, я вообще очень трудно репетирую, а не прищелкивая пальцами, как думают студенты: «Ну, худрук сейчас начнет выдавать всякие фортеля, он все умеет». А я репетирую, как любой нормальный артист, каждый раз начинаю все с начала: те же ошибки делаю, что и студенты первого курса, все тоже самое прохожу просто по времени процесс немного сокращается. И обязательно возникают ситуации, когда не получается. И, более того, у меня возникает четкое ощущение, что и не получится никогда. Это совершенно искренне, паническое ощущение, по муке это почти несравнимо ни с каким другим ощущением. И у меня наступает момент, когда от отчаяния я плачу, мне больно и обидно, у меня не получается. А мои студенты не испытывают ко мне никакого сострадания, а как в песочнице у детей маленьких, они такими пингвинами подходят и смотрят. Кто-то из них тоже заплакал, а у других нет сострадания, они рассматривают: сопли текут, слезы… Они стоят, смотрят, не жалко им меня. Я худрук, и я плачу — это интересно, физиологически интересно – у него оказывается все, как у нас: сопли, он шмыгает тоже, лицо стало красное, еще некрасивей стал. И это, мне кажется, большой школой для них является: они вдруг понимают, что опыт не приносит облегчения. В нашем деле не значит, что с опытом тебе легче стало, просто уже другой уровень, планка выше, чем у них. Но это означает, что тебе даже тяжелее. Все эти легенды про моцартовскую легкость я считаю абсолютным враньем, это неправда. Я никогда не видел, что бы артисты, которые по-настоящему вызывают восторг и чувство огромного уважения, работали легко. Репетиции — это такое кровохаркание, такая мука, это так некрасиво. А потом из этого может вырасти что-то красивое. А с другой стороны играть в театре это такое счастье, ничто с этим не сравнится. Это знают только театральные артисты, даже киноартисты этого не знают. Не знают, что это такое — иметь сиюсекундную власть над тысячами людей, когда они тебя обожают, когда это поголовная полюбовная сдача в рабство, когда они как бы просят: «Отщелкайте нас по носу, сделайте что хотите, как мы вас любим». Есть тишина пустого зала, когда абсолютный ноль, а есть меньше ноля. Это когда полный зал, который втягивает в себя тишину, потому что все в нитке внимания находятся. Это такое ощущение власти. Оно только артисту доступно. Ну, может быть такую любовь испытывает к себе еще спортсмены, когда они гол забивают, вот в ту секунду. Театральный актер испытывает такое ощущение от этой власти…, это такие секунды высочайшего счастья. Гибельные выси, как написано у Булгакова. С этим что-то сравнить трудно, многие этого не знают, и я думаю: «Несчастные, вот они этого не знают». Но поскольку они не знают, что они несчастные, то они и счастливые».

Не только репетиции становятся для Райкина испытанием:

«Когда надо, я могу покопаться в любом помете. Я в нем копаюсь, когда смотрю самостоятельные работы студентов. Там очень мало положительных результатов, обычно это очень неумело и чудовищно. И я в таких случаях напоминаю себе человека, который ходит за собакой, которая случайно съела что-то из драгоценностей, какое-нибудь колечко, и вот ходишь потом за ней и ждешь, когда она выкакает это колечко. И я иногда напоминаю себе этого человека, когда смотрю кучи неудачных работ и думаю: «Господи, но где колечко-то?». А иногда я себе напоминаю человека, который ошибся – она ничего не съела, а он все копается и копается».

Про одиночество и божественное

«Я по одиночеству скучаю иногда. Я одинокий, но я здорово одинокий. Я все-таки лидер в театре «Сатирикон», а это очень одинокое дело. Есть целый ряд вещей, которые ты в одиночку решаешь, и никто тебе помочь не может. Я могу кого-то выслушать, послушаю-послушаю, а решать все равно буду сам. Но одиночество я люблю. В «Мертвом доме» у Достоевского описано, как человек попадает на каторгу, и там написано так «я во все десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты не был один». И это написано как о каком-то ужасном мучении. Мне кажется, это действительно страшная мука».

Известно, что Константин Аркадьевич не любит говорить о политике:

«Надо говорить о чем угодно только не о политике. Есть вещи прекрасные, зависящие от политики мало, а есть не зависящие от нее вообще. Все-таки есть. Я читаю иногда Пушкина и понимаю, что он гениальный. Он умел находить моменты радости в совершенно безрадостной жизни и много писал о том, что есть вещи, не зависящие от царей и политической ситуации. Есть красота, понимающие глаза. И это очень мало зависит от политической ситуации в стране. Было время, когда была реальная угроза войны, очень острая ситуация в мире, а я в это время какую-то премьеру выпускал и думал: «Господи, только бы не было войны, только бы дали выпустить премьеру». Казалось бы, какой вообще эгоцентризм, но премьера, которую мы выпускаем, она выше всего этого в сто раз, она ближе к Богу гораздо. Он может и не позволяет этой войне грянуть, потому что премьеру ждет».

И искренне считает, что прекрасное делает человека лучше:

«Человек любой все равно в основе своей существо леноватое, жуликоватое. Все это есть. Не зря же говорил Достоевский: «Широк человек, я бы сузил». Люди совершают гениальные поступки, но эти же люди совершают и совсем другое поступки. Человек — очень сложное существо, противоречивое, в нем очень легко взыгрывают всякие поганки, сорняки. При определенных обстоятельствах из людей вылезает очень много плохого, огорчительного, мерзкого, гадкого. Но эти же люди в иных ситуациях становятся гениально великодушными. Человек один и тот же бывает очень разным. Нет людей плохих окончательно. Я просто вижу, что с людьми происходит на спектакле. Люди лучшеют от хорошего спектакля, у них душа нежнеет. Я иногда смотрю спектакли, в которых не играю, из зала, с такого места, где меня не видно. И собираются зрители, я их вижу с затылков. Вижу всех сразу и каждого по отдельности. Кто-то что-то выкрикивает, кто-то хочет повыпендриваться, кто-то скандалит. И такие они какие-то все разные, непричесанные, совершенно не готовые к восприятию искусства. И я сижу и думаю: «Господи, как будут играть им спектакль? Ну, что какой-то обезьянник собрался?». А потом начинается спектакль, проходят первые пять секунд, и вдруг раз, и вся эта разношерстная, какая-то малоодаренная масса вдруг Богом прорастает. И все как один становятся лучше самих себя. Поселяется Бог здесь, прямо в этой аудитории. И все, как один, рассмеялись, потом засморкались, потом вдруг затихли. И я думаю: «Вот, какая публика хорошая». А это просто сильный спектакль. Но это действует, пока спектакль идет. Потом люди выходят и все, опять в своем среднехамском состоянии. Но это же было два часа, с ними же. И человек, который бандит или вор в жизни, когда спектакль смотрит хороший, он кому сочувствует? Честному, потому что в этот момент он честный, он другой становится. Это, конечно, нужно. Затем, чтобы потом под сковородкой, на которой нас будут жарить, было немножко меньше огня. Господь Бог он запомнил эти два часа. Ты сам забыл, а Господь запомнил и думает: «Так, два часа он был не совсем сволочью». И потом тебе чуть-чуть меньше огоньку добавляют, чтобы тебе чуть-чуть было легче. Это я так шучу. Жизнь то она и складывается из нескольких мгновений, которые запоминаются. А всего остального как бы и не было. Этой суеты, беготни. Вспоминаются ведь моменты остановок каких-то, озарений. Вот Ромео и Джульетта прожили практически полноценную жизнь, потому что количеством прикосновений к Богу измеряется жизнь, а не количеством дней, часов».

Про актерство и свой жизненный успех

«Чем артист отличается от не артиста? Выйдут десять человек на сцену, ничего еще никто не говорит, но почему-то ты смотришь на одного. Актерское дарование — это способность энергетического излучения, это какой-то луч энергии. Когда у Станиславского спросили, какое актерское качество он считает самым главным, он сказал: обаяние. Это степень заразительности, то есть способность своей эмоцией заразить большое количество людей. Актер — это человек, который улыбнулся, и все улыбнулись, он посерьезнел, и все посерьезнели. Это или есть или нет».

На вопрос: что для него успешная жизнь мэтр ответил просто:

«Это когда твое любимое дело проникается любовью к тебе. Когда ты заслужил любовь. У меня и личная жизнь моя как-то диффузировала в театр или театр диффузировал в нее. Жена моя – актриса и дочка актриса. И они еще преподают вместе со мной. Это очень хорошо, что мы актеры. Это часть моего образа жизни. Театр и актёрство — это образ жизни такой, способ жития».

Покинул сцену Константин Райкин под бурные овации и крики «Браво», безусловно сумев за полтора часа четко выстроить в умах зрителей простую цепочку — «талант это Райкин, Райкин это талант».

Светлана Самусева, специально для MUSECUBE
Полный фотоотчет Кирилла Видеева здесь


Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Этот сайт использует Akismet для борьбы со спамом. Узнайте, как обрабатываются ваши данные комментариев.