Встреча с Игорем Томашевским проходила в арт-кафе «Подвал Бродячей собаки» — в ставшем культовым кафе, где некогда собирались деятели Серебряного века. По соседству с кафе находится Михайловский театр, в котором Игорь работает дирижером.
Первое, на что обращаешь внимание при общении с Игорем – безупречные манеры, сдержанность, внимательный острый взгляд, четкое выражение мыслей. Не возникает сомнений, что собеседник является классическим представителем петербургской интеллигенции. Работать и беседовать с таким человеком одно удовольствие.
— Игорь, вы личность загадочная. Информации о вас очень мало. Поэтому, начнем с детства. Каким были ребенком? Из какой семьи?
— Мне очень повезло с семьей, с родителями. Это, в самом полном смысле этого слова, настоящая семья петербургских интеллигентов. Мой отец – музыковед, мама – архитектор. И так получилось, что музыкальные занятия подразумевались сами собой: музыка в доме звучала постоянно. Мой отец играл на фортепьяно, а я пытался повторять за ним. Поэтому некоторые пьесы я умудрился выучить, еще не зная нотной грамоты. Изучение нот началось потом. А вначале я дотягивался до клавиатуры и что-то пытался изображать.— Какая музыка повернула ваше сознание к творчеству?
— Я не могу сказать точно, где была эта граница. В каждой возрастной категории были свои увлечения. Я не помню, в какой конкретный момент жизни у меня произошел окончательный поворот именно к музыке. Осознание профессии дирижера пришло, когда я уже учился в консерватории, – это все-таки возрастная профессия. До этого я хотел быть причастным к музыке, но еще не до конца понимал, как именно. И только в консерватории окончательно сложилась концепция.
— Почему вы сделали выбор в пользу карьеры дирижера, а не пианиста?
— Пианист, особенно в нашем современном мире, как и композитор – это призвание с детства. То есть, человек полностью отдается этому, имея при этом определенные способности. Я не думаю, что это было полностью мое. И именно поэтому в консерватории определился выбор в пользу композиции.
— Как пианист выступали?
— Да, да. Но сейчас многие выступают. В этом не было ничего выдающегося.
— Кто такой дирижер, если отойти от словарных определений, сказать своим языком?
— У дирижерской профессии, на мой взгляд, есть утилитарно-приземленная, техническая сторона. В большом сообществе музыкантов, которые должны играть вместе слаженно, дирижер становится тем элементом, который помогает процессу игры: контролирует этот процесс, подсказывает что-то. Музыканты, находясь на сцене или в оркестровой яме, могут не слышать друг друга. Технологическая роль дирижера – это необходимая составляющая. Хотя небольшие камерные оркестры прекрасно играют сами, без дирижера. Есть другая сторона профессии, о которой очень много сказано и написано — идейное вдохновение, способность убедить оркестрантов и слушателей в своей концепции, в своем видении, привнести это видение в исполнение. Эти два аспекта более чем объясняют природу профессии. Причем, мне кажется, в современном мире, когда исполнительский уровень очень высок, для дирижера вторая составляющая становится все более и более важной.
— Помните свои впечатления, когда впервые встали за пульт?
— Вы знаете, я очень сильно нервничал! Это был учебный оркестр петербургской консерватории. Первое время старался двигать руками, зажмурившись. В дальнейшем стало получаться раскрываться.
— А сейчас?
— Сейчас все совсем по-другому. Студенчество осталось позади.
— Игорь, вы получили классическую дирижерскую школу у профессора Э. А. Серова. Не хотелось отойти от классического звучания и привнести некий новый элемент?
— Сейчас сложно сказать, что есть традиционное исполнение, традиционная школа. Такая категория в нынешние времена весьма расплывчата. Появились совершенно новые звуковые решения. Какого размаха достигло аутентичное исполнительство! В любом случае, каждый дирижер, на мой взгляд, все равно создает свое, несмотря на принадлежность к определенной школе. Достаточно посмотреть, какие разные ученики у такого замечательного учителя как И. А. Мусин. Или взять совершенно другую национальную школу, например финскую. У профессора Йормы Панулы были очень разные ученики: ныне это всемирно-известные дирижеры Эса-Пекка Салонен, Осмо Вянскя. В любом случае, четкая принадлежность к определенной школе в дирижерской профессии — это скорее больше духовное: воспитание вкуса, культуры работы с оркестром, сочинениями. И мой профессор очень много уделял внимания работе над смыслом сочинения. Он учил вдумываться в партитуру, трактовать. При этом он давал в определенный нужный момент свободу интерпретации. Его можно было и нужно было убедить. Это дорогого стоило. И очень много дало в дальнейшем.
— Кем бы вы могли быть, если бы не были дирижером?
— Никогда не задумывался, честно говоря. Может быть, возник бы соблазн продолжать опыты в области музыкальной композиции. Не знаю. Все-таки, в определенный момент я сделал выбор в пользу дирижирования.
— Как происходит знакомство с произведением?
— Каждый раз, начиная работать, я пытаюсь заставить себя смотреть на сочинение так, как будто я вижу его в первый раз. Наработки, опыт, пусть и не богатый – это все, конечно, замечательно. Но интересно открыть партитуру с мыслью, что я не знаю этого сочинения. Часто сталкиваешься с произведениями, которые уже знаешь. Но важно посмотреть на них свежим взглядом.
— Сколько времени вам нужно, чтобы освоить партитуру произведения?
— Зависит от объема произведения. Одно дело – миниатюра Лядова, другое – опера Верди.
— Возьмем оперу.
— Здесь отвечу вопросом на вопрос. Сколько бы мне хотелось, чтобы это занимало? Или сколько удается уделить этому в современном ритме?
— Сколько бы хотелось? Понимаю, что сроки всегда четкие и сжатые.
— Я снова буду сейчас увиливать, уходить от конкретного ответа на вопрос. (Улыбается) Мне кажется, что здесь нет четких сроков – от и до. Все же, чем больше дирижер работает от спектакля к спектаклю, от исполнения к исполнению, тем больше гарантии того, что исполнение останется вдохновенным и интересным. На мой взгляд, останавливаться в любом случае нельзя. Для меня пример – великий Е. А. Мравинский, который, уже в поздний период творчества подробно занимался многократно исполненными под его управлением сочинениями.
Работа должна идти постоянно. Иначе, думаю, можно скатиться в такое явление, как духовная и творческая стагнация.
— Какую роль в вашей жизни и работе играют чувства, эмоции?
— Я всегда завидовал очень эмоциональным артистам. Мне, скажем так, временами эмоции приходится экономить для последующего исполнения. А иногда в нужные эмоции очень удачно переплавляется волнение. В такие моменты оно начинает само превращаться в сопереживание, в желание сделать произведение выразительнее.
— Ваша профессия пересекается с личной жизнью?
— В личной жизни я стараюсь абстрагироваться от профессии. Однако предполагаю, все близкие люди скажут, что я не отделяю работу от личной жизни. Но, если я не буду хотя бы пытаться это делать, тогда совсем, наверное, в какое-то чудовище превращусь! (Смеется).
Поэтому надо стараться, чтобы личная жизнь была отделена от профессии. С любой творческой профессией это почти невозможно. Но надо как-то…
— А надо ли?
— (Задумывается, улыбается). Не знаю…
— 27 января вы дирижировали детскую оперу «Брундибар». Чья была идея поставить данную оперу? Почему выбор пал на вас как на дирижера?
— Такое решение приняло руководство театра. Но для меня эта работа была крайне интересна.
Артисты Детского хора радио и телевидения Санкт-Петербурга большие профессионалы, которые могут дать фору многим взрослым. Поэтому, с ними было легко работать, интересно, лично мне, в музыкальном отношении. Они очень быстро освоили весь материал. И проблем при работе с оркестром мы не испытывали. Они опытные, участвовали во многих постановках, понимали, что это задача более широкая, чем у них бывает в спектаклях. Поэтому мы очень быстро нашли общий язык и получили удовольствие от работы.
— Сколько шла подготовка?
— Я сейчас не вспомню точно, с какого времени мы начали активные репетиции. Недели две перед премьерой мы занимались достаточно плотно, почти каждый день.
— Какие лично у вас эмоции от «Брундибара»?
— Дело в том, что эта опера непростая: она писалась в 1938 году в предвоенной Европе, в очень напряженное время. Лично меня она привлекла тонким музыкальным изображением мира детей первой половины прошлого века: звукового мира, в котором они жили. Там есть джазовые интонации, уличные песни, достаточно терпкие интересные гармонии. Живая музыка – это то, что, прежде всего, ценно в «Брундибаре». Этим опера, прежде всего, и привлекла. А затем приходит полное осознание того, с какой страшной трагедией эта музыка связана. Чем лучше понимаешь ее непосредственность, ясность, «детскость», тем более щемящим становится это чувство. Кроме того, это очень профессионально сделанная партитура в жанре, который для композиторов был всегда непростым. Не так много мы можем назвать детских опер. А жанр нужный и важный.
— Помимо дирижерской работы вы еще преподаете в университете им. А. И. Герцена. Как стали преподавателем, почему избрали это поприще?
— У меня все началось с работы концертмейстером в университете им. А. И. Герцена на факультете музыки. Поначалу работал в классе хорового дирижирования. Мне помогали навыки чтения партитур. Учился в одном вузе, пытался работать в другом, в меру сил и времени. Тогда нагрузка была не очень большая, поэтому я мог заниматься своими двумя факультетами в консерватории и параллельно приобретать какой-то опыт. Со временем я оказался пианистом в оперном классе. То есть, к моменту первого опыта с оперой в консерватории в качестве дирижера, некоторую часть репертуара, пусть и фрагментами, но я руками переиграл. Это также важно, как для дирижера или композитора игра в четыре руки – такая совершенно забытая нынче часть профессии музыканта, его бытия. В совсем еще недавние времена это было обязательно: играли все. А сейчас разбаловались: на кнопку нажал – послушал. Мне кажется, это очень важно, когда ты «щупаешь» музыкальный материал. Как говорят, «потрогать воздух». Все в воздухе растворено, но в тоже время, это та субстанция, которую надо чувствовать и физически тоже.
— Банальный вопрос задам. Вам нравится преподавать?
— Преподавание в полной мере ощущается как призвание с возрастом. Конечно, сейчас я могу сказать, что мне нравится преподавать, особенно уже сложившимся музыкантам, певцам в оперном классе. Но, наверное, это как дирижерская профессия. Говорят, что зрелость приходит уже лет в 50. Мне почему-то кажется, что я это осознаю позже. Сейчас я даю людям то, что могу дать, чем могу поделиться, и делаю это с удовольствием. Наверное, это и есть «нравится».
— Вы посвятили много работ Брукнеру. С чем связан выбор?
— В какой-то степени, это семейное. Потому что симфониями, и вообще творчеством Брукнера, занимался мой отец. У него достаточно много работ об этом композиторе. Наверное, в какой-то степени я унаследовал эту тему. Правда, здесь я пытался быть больше музыкантом-исполнителем, чем ученым музыковедом. Этим и обусловлен выбор темы – «инструментовка».
— К вопросу о ваших исследованиях и трудах. Вы выступили на симпозиуме «Петербургское приношение Моцарту»/к 255-летию со дня рождения. Почему вы решили принять участие в симпозиуме? Что лично для вас значит Моцарт?
— Моцарт – это абсолютная музыка. Сейчас как раз занимаюсь «Волшебной флейтой» к предстоящей в театре постановке. Здесь, наверное, можно только вспомнить замечательного австрийского дирижера Карла Бёма, который настолько увлекся Моцартом, что у него есть слова: «Мне хотелось только одного: дирижировать Моцарта, Моцарта, Моцарта!» Это требует абсолютно полного погружения и очень вдумчивой и подробной работы. Но тогда я в принципе пытался впитывать в себя все, что было связано с австро-немецкой симфонической школой. Все-таки, понять, докопаться до основ предмета своей будущей диссертации, чтобы она не была поверхностна. Эта тема меня очень увлекала: тема полифонии в симфониях австро-немецкой школы. Я только помню, что это был период плотной, вдохновенной работы.
— До сих пор не отпускает?
— Как вам сказать, на смену одним увлечениям приходят другие. Тем более, когда предстоит продирижировать оперу или балет в первый раз, то так или иначе, это занимает все пространство. На какое-то время думаешь только об этом, ни на что не переключаешься. Это совершенно необходимый период. Увлечения друг друга сменяют, остается багаж.
— У вас есть наиболее близкое музыкальное произведение?
— Даже если бы сейчас я не занимался никаким конкретным сочинением, то честное слово, я бы не смог выбрать что-то одно. Это как с любимым исполнителем или композитором: почти всегда невозможно выбрать.
— Наверное, возможно. Но вопрос выбора всегда сложен.
— Да, он очень тяжелый. Может быть со временем я как-то и смогу определиться. Но не сейчас. Еще хочется объять необъятное. И я не берусь говорить однозначно.
— А если говорить о музыкальной эстетике?
— В разные периоды по-разному. Во-первых, не хотелось бы стоять в стороне ни от чего, потому что до творческой зрелости есть какое-то время. Очень бы хотелось попробовать как можно больше. Музыка барокко, классицизма, эстетика 20-ого века – чем больше, тем интереснее! Зачем себя обкрадывать?
— Кого из современных композиторов, 20 и 21 веков, могли бы выделить?
-20 век – это уже больше классика. Здесь даже те композиторы, которые в свое время считались модернистами, у которых для публики готов был какой-то очередной чуть ли не цирковой номер, становятся классиками. Есть масса направлений. Одно время я с увлечением следил за экспериментами минималистов: Стивена Райха, Терри Райли. Очень сильное впечатление всегда производили Дьёрдь Лигети, Витольд Лютославский. У нас есть замечательные современники: С. М. Слонимский, Р. К. Щедрин – это живые классики.
— Правда ли, что дирижеры много времени проводят перед зеркалом, отрабатывая жесты и позы? Вам это свойственно?
— Мне частенько бывает необходимо для себя просто что-то проверить, посмотреть, как тот или иной жест может быть истолкован со стороны, как его можно понять или характеризовать. Некоторые педагоги настаивают на занятиях перед зеркалом. Это становится систематичным. Но я никогда не ставил такого рода занятия во главу угла. Хотя, как мне рассказывали, И. А. Мусин советовал своим студентам ходить в Эрмитаж и смотреть зал Античной скульптуры, например, на выразительность поз и жестов. В какой-то степени, это можно аккумулировать. И зеркало здесь в помощь.
— Вы ходите в Эрмитаж? Помогает?
— Конечно! Это вообще всегда надо делать, по-моему, не реже раза в полгода.
— Есть что-то, что вы категорически не принимаете в культуре?
— Смотря, какие границы себе ставить. Что-то, что находится за гранью моего понимания, я предпочитаю не судить. Я не понимаю, и все. И предпочитаю этим ограничиться.
— Когда вы слышите критику или похвалы в свой адрес, как вы воспринимаете их?
— Комплименты, конечно, принимаю с удовольствием. (Улыбается). Я люблю получать комплименты и аплодисменты. Что касается критики… Любая, даже самая несправедливая критика, может пойти на пользу: спровоцировать, подтолкнуть, заставить увидеть в себе какие-то недостатки, которых не видел раньше. Расхожее нынче выражение: «Что не убивает, то делает сильнее», надеюсь, ко мне применимо. Поэтому я стараюсь всегда со вниманием относиться к любой критике. Хочется верить, что у меня это получается. К счастью, большинство негативных отзывов о моей работе всегда были от людей близких, сочувствующих; от людей, которые по-настоящему хотели помочь и не дать скатиться в халтуру. И когда есть люди, которые могут сказать тебе: «Слушай, ты что делаешь? Ты что не чувствуешь, не видишь?» — это всегда помогает, на самом деле.
— Без чего вы не представляете свою жизнь? Что вдохновляет вас?
— Вдохновляет сама жизнь, вдохновляет музыка, которая в этой жизни есть. Вдохновляют интересные люди: культурные, интеллигентные. Вдохновляет город, в котором я живу с детства. Кроме того, мне исключительно повезло работать в таком коллективе, как Михайловский театр.
— В нашу первую встречу-знакомство вы сказали, что не зарегистрированы в социальных сетях, что в этом отношении вы человек асоциальный. Почему?
— Я как раз думаю о том, чтобы зарегистрироваться на facebook. И то, что меня нигде нет, полагаю, это последствия обычной лени. Но я понимаю, что соц. сети имеют свои преимущества: что там люди обмениваются нотами, впечатления, информацией. Я исправлюсь! (Смеется).
— Что вы сейчас читаете?
— Сейчас у меня две книги, но их можно назвать профессиональной литературой. «Фундаментальная школа скрипичной игры» Леопольда Моцарта и «Мои современники Бах, Моцарт, Монтеверди» Николауса Арнонкура.
— Вы читаете их для работы или для души?
— Первую больше для работы, а вторую больше для души.
— Что из художественной литературы выделяете для себя?
— Сложно сказать. Бывает так, что художественная литература просто помогает отвлечься: берешь с полки книгу, которая пришла в голову по пути домой. В моем случае, это может быть Чехов, Булгаков, Ярослав Гашек. По-своему, это неотъемлемая часть творческого процесса. Читаю всегда с большим удовольствием.
— У вас есть произведение, написанное в блюзовых тонах. Что вы в него вкладывали?
— Что касается этой пьесы, то у нее была исключительно утилитарная цель: я обещал своим друзьям, что напишу что-нибудь для них, что они могли бы исполнить все вместе. Поэтому и получился такой необычный состав исполнителей: 4 флейты, английский рожок и фагот.
— Кто вы? Какой вы? Как бы вы себя охарактеризовали?
— Мне сложно себя охарактеризовать. В зеркало я смотреться люблю, конечно. Но, на самом деле, как-то судить о себе…
— Не судить, рассказать, каким вы себя представляете? Веселым, добрым, закрытым, суровым и так далее.
— Вы знаете, первые две категории мне, конечно, очень нравятся. Я был бы счастлив, если бы казался таким окружающим людям. Закрытым и суровым для музыканта быть сложно.
— Вы суеверный человек? Есть свои приметы?
— Может быть, в моем поведении перед выходом на сцену или в оркестровую яму есть какие-то элементы, которые стороннему наблюдателю были бы заметны и напоминали бы некий ритуал. Но лично мне важен сам настрой. Голова не должна быть пустой. В ней должно быть то, что предстоит исполнять. Желательно, чтобы она была занята этим без остатка.
Алена Шубина-Лис, специально для MUSECUBE
В репортаже использованы фотографии Дмитрия Колосова
Добавить комментарий